жду телефонного звонка… Я самый «старый» целинник. По первой целине трактор водил, вместе с Шерстнёвым первую палатку ставил. Ух и поработали мы тогда, а зимой помёрзли. Палатки насквозь продувались ветрами. Многие тогда спасовали, а я нет. А ведь я жил не один: сынишка у меня тогда был совсем маленький…
Он так и сказал: «Сынишка у меня тогда был совсем маленький…» Он так и сказал, а я-то думал, что он напрочь забыл обо мне.
— А где же ваш сын теперь? — спросил я.
— С матерью уехал погостить к родственникам, — сказал он. — Да, на целине меня каждый знает. — Лицо у него оживилось, щёки покраснели, весь он подобрался и стал торопливо и радостно шагать, размахивать руками, как какой-нибудь капитан дальнего плавания на капитанском мостике. — Ты спроси у нас в совхозе: кто помнит Щеглова? И каждый тебе о нём расскажет. Да что там в совхозе! Во всём районе меня знали и уважали. Вот был такой случай. Зимой несколько парней, трактористов, спасовали. Надоело им, и они решили уйти. А как уйдёшь? Только на тракторе, степь вся ведь под снегом. Они выбрали время, когда не было Шерстнёва, и стали собираться. Я узнал об этом, сынишку на руки — и за ними. Догнал, говорю: не вернётесь, мальчишку заморозим, и вам тогда плохо придётся. Вернул их… Уж кто-кто, а я заслужил, чтобы меня помнили!
Я-то прекрасно знал эту историю, он мог её не рассказывать. Я от Шерстнёва её знал. Только за трактористами в погоню со мной на руках бросился совсем не он, а мать.
Стало скучно-скучно, и было непонятно, зачем я здесь рассиживаюсь, когда на вокзале меня ждут не дождутся Наташа и Гелий. И этот человек, который прохаживался по комнате в новых скрипучих туфлях и так лихо врал, мне был не нужен.
Он подошёл к двери и открыл её.
— Показалось, что кошка мяучит под дверью, — сказал он.
А это мяукал я, он врал, а я мяукал и даже сам не заметил. Нет, мне пора было отсюда уходить.
— У меня поезд через час, — сказал я. — Уезжаю в Артек.
— Обидно, — сказал он. — Я бы тебя проводил, не каждый день земляка встречаешь, отвёз бы на мотоцикле на вокзал, да вот жду звонка.
— Ничего, — ответил я. — На метро доеду.
Не хватало только, чтобы он меня на своей старой посудине отвозил на вокзал! А там его увидят Наташа и Гелий, и начнётся история…
— На обратном пути загляни. Я задумал купить «Москвича». Могучая штука. В мотор введу одну хитрую реконструкцию, это между нами, будет тянуть на двести километров. Покатаю тебя с ветерком.
Я взял вазу и встал. Мы вышли на лестничную площадку.
— Подожди, — сказал он и вызвал лифт. — А ты заезжай на обратном пути, и вместе махнём на Алтай. Вот все удивятся, когда я приеду!..
Я посмотрел ему в лицо, оно стало какое-то другое. В общем, это был не тот человек, который только что расхаживал по комнате. Он вдруг сник, как-то робко сказал: «Вот удивятся все, когда я приеду…» Я подумал о матери, и он, по-моему, тоже подумал о ней. Странно это было: стоят два человека, отец и сын, и думают об одном и том же, а между ними такая пропасть, которую никак нельзя преодолеть.
Пришёл лифт. Он открыл мне дверцу. Он стоял и смотрел на меня сквозь решётку.
— Нажми третью кнопку снизу, — сказал он.
Я нажал, и лифт тронулся. Сначала пропало его лицо, потом я увидел галстук, потом чёрные узконосые ботинки. И он исчез. А я стоял в лифте, и в руках у меня была ваза. Лифт щёлкнул на четвёртом этаже, на третьем, на втором и остановился на первом.
Софка и Серёжка стояли на том же месте.
— Ну как? — спросила Софка.
— Нормально, — ответил я. — Вазу я вам оставлю, а на обратном пути заберу.
— Вот это ты правильно решил, — сказал Серёжка. — Ты нам напиши, а мы тебя встретим и проводим.
— Мне пора, — сказал я.
— А мы с тобой дойдём до автобуса, — сказала Софка. — Давай мне вазу.
У автобуса мы распрощались. Я вскочил в автобус, взял билет по всем правилам и сел у открытого окна. А под окном стояли Софка и Серёжка. В руках у Софки была моя ваза.
Автобус тронулся, и дом на проспекте Вернадского остался позади, и квартира сто восемьдесят пять тоже осталась позади, и моя ваза осталась позади.
От всей этой истории сохранилась только записка, которую я написал ему. Она лежала маленьким твёрдым комочком у меня в кармане.
И больше ничего не осталось.
14
Мы снова в поезде. Ребята давно уже спят, а я стою у окна.
И в окно-то ничего не видно: темнота. Только иногда мелькает одинокая лампочка, и снова темнота.
Наташа ходит по коридору и заглядывает в купе — сторожит ребят, боится, чтобы кто-нибудь не упал с верхней полки.
А я смотрю в темноту и вспоминаю сегодняшний день. И всех людей, которых я встретил на своём пути: и водителя троллейбуса, и учительницу немецкого языка, и старика на скамейке, и балерину, и женщину из справочного, и Фёдорова, и студентов, которые приглашали меня в кафе «Космос», и, конечно, однорукого, и Софку, и Серёжку. Всех, всех вспомнил и перебрал в памяти, и для каждого из них у меня нашлось какое-то слово.
А для него нет. Думал: он мой отец, а я ничего не могу ему сказать. Решил вспомнить все те истории, которые я раньше придумывал о нём, но мне не захотелось их вспоминать.
Ненужные, пустые какие-то истории. Из них каши не сваришь.
Теперь я понял, почему мать так тяжело вздыхала, когда я врал. Она боялась, что я стану таким же легкомысленным и ненадёжным, как он. Когда он рассказывал про то, как мы жили на целине в первую зиму, я даже испугался. Он говорил моими словами: «Я самый „старый“ целинник», «Уж кто-то, а я-то заслужил, чтобы меня помнили», хотя мы с ним никогда раньше об этом не разговаривали.
Вот какая история получилась. Скажете, невесёлая? Конечно, особенного веселья в ней нет, это точно. Но всё равно я почему-то чувствую себя лучше, чем раньше, когда я его не знал.
А потом, он ведь сказал, что собирается к нам вернуться. Ну, не прямо так сказал, а всё же было понятно, что он об этом думает.
И тут